Макьявелли
Автор "Государя" не только включал в понятие "опыт" идеализированные фигуры древних мужей (и соответственно преображал Каструччо Кастракани или Чезаре Борджа, прототипов "мудрого государя"), но и обращался к "опыту", дабы разглядеть в нем некие вечно разумные и нормативные качества (ragione). Отсюда и сентенциозность Макьявелли, свойственная вовсе не ему одному; достаточно сравнить его мышление и стиль, допустим, с Леонардо да Винчи. В известных афоризмах "Государя" ("у кого хорошие войска, у того и хорошие друзья", "все вооруженные пророки победили, а безоружные потерпели поражение" и т.д.) выражена убежденность в том, что любая политическая ситуация может быть оценена, исходя из знания человеческой природы, а она не меняется в своем "порядке, движении и стиле", как и "небо, солнце, элементы" (I, Proemio). "Государь" - руководство в ремесле политики, построенное вокруг типовых "примеров" и выводящее из них "разумные основания", т.е. нечто очень близкое по жанру к трактатам о живописи Леона Баттисты Альберти или Леонардо.Это эмпиризм, насыщенный гуманистической топикой и рационалистичекий. Не различая ragioni, ренессансный человек теряется и начинает чувствовать себя трагически.
Франческо Веттори писал в Сан-Кашано: "Мой дорогой кум. Хотя меня часто удручает, что события происходят вопреки всякой разумности (non procedino con ragione) и становится нелепым говорить, обдумывать и спорить о них, тем не менее тот, кто привык за сорок лет к таким рассуждениям, уже не в силах прекратить их по доброй воле и обратиться к другим привычкам, к другим разговорам и мыслям; потому-то в особенности я и желал бы оказаться рядом с Вами и посмотреть, не можем ли мы исправить этот мир или по крайней мере здешнюю его часть, что, как мне кажется, очень трудно проделать даже в воображении, так что, если надо было бы перейти к делу, я счел бы это и вовсе невозможным". Макьявелли 9 апреля 1513 г., накануне работы над "Государем", отвечал (правда, не на это письмо, но на одно из предыдущих, где были сходные жалобы на то, что "рушатся все рассуждения и расчеты"): "Если Вам опостылело рассуждать о событиях, видя, что многое случается вопреки всем рассуждениям и замыслам, то Вы правы - подобное бывало и со мной. Впрочем, мне проще сказать Вам об этом, чем выбросить из своей головы воздушные замки, ибо фортуна устроила так, что я ничего не смыслю ни в шелкодельческом ремесле, ни в ремесле сукнодельческом, ни в прибылях, ни в убытках, и мне годится рассуждать только о государстве; нужно, чтобы я или рассуждал об этом или решился вовсе замолчать".
Эти два сплетающихся и спорящих голоса - недоверия к истории и потребности безотлагательно приступить к делу, "ремесла" и "воздушных замков", отчаяния и надежды - легко расслышать в тексте "Государя". Понятно, что политик (но также, пусть менее очевидно, и всякий действующий человек) не может строить расчеты на желаемом, а не действительном, и не может остаться при действительном, в обоих случаях он перестанет быть настоящим политиком; а всякая попытка совместить эти вещи - как свернувшийся еж: иглы парадоксов торчат во все стороны. Это объяснение, однако, слишком элементарно, ему недостает историзма. Несколько поколений исследователей стараются взять в толк, как мог этот беспощадно трезвый аналитик уверять, что итальянцы, которых "тошнит от варварского господства", все готовы объединиться вокруг "нового государя", лишь бы он поднял знамя. Как мог этот автор, холодно говорящий дело, пренебрегая всякими там сантиментами и красотами, прибегнуть к пламенной риторике? Положим, выдумка о бесстрастии Макьявелли давно опровергнута. Но политические иллюзии, неосуществимые прожекты - у Макьявелли?!
Начнем с того, что, хотя интересы Макьявелли целиком лежат в сфере практики, у него голова теоретика. Переписка с Веттори, заполненная подробнейшими выкладками по поводу текущих политических дел, служит вместе с тем опытным полем, на котором выращиваются и проходят проверку умозрительные формулы "Государя". Разгадать характер Фердинанда Католика можно было, лишь разгадав природу людей и мировую историю (и тут подход Макьявелли особенно обнаруживает разницу в уровне двух близких по духу корреспондентов: тонкого и даровитого - и гениального). Все, что было предварительно сказано выше о писательском творчестве Макьявелли как вынужденной замене и продолжении практической деятельности, следовательно, не совсем верно, потому что флорентийского секретаря более всего занимал в событиях их общий смысл. Все, разумеется, совмещалось в политике Макьявелли: участие в событиях, остраненная наблюдательность, рефлексия. Но совмещение осуществлялось с неявными противоречиями. Опыт и потребности действия, включаясь в структуру теории, вносили в нее напряжение. Уже не "практика" спорила в голове Макьявелли с "теорией", а теория спорила сама с собой. Лишь с первого взгляда мысль Макьявелли кажется графически сухой и упорядоченной, как флорентийская живопись. Затем вы замечаете в ней нечто трудноуловимое, леонардовское "сфумато", загадочность.
Макьявелли прилагал к современности и античности одну мерку, потому что, как уже было сказано, всякая история для него состояла в проявлениях человеческой природы. Никаких иных - провиденциальных, метафизических или отчужденно-вещных - перводвигателей истории Макьявелли уже не желал знать (или еще не знал). Поэтому, даже когда он пытался, перетолковывая Полибия и Аристотеля, наметить какую-то естественную логику в смене форм правления, в подъемах и спадах истории или относил ее неустанные колебания к непредсказуемой стихийности, в основе того и другого все равно лежали человеческие мотивы и действия. Законы истории, если это выражение применимо в данном случае, предстают как набор этических максим. "Теория" Макьявелли оказывается так же мало похожа на теорию в привычном для нас смысле, как и "опыт" - на опыт.






